Лаковый «икарус» - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закончил читать парень. Перевернул в неуверенности бумажку. Однако на оборотной стороне всё… он… уже прочел. Больше – ничего, нигде. Честно повернулся к президиуму. Ему кивнули: свободен. Так я пойду? Иди. Парень пошел. Очень серьезно Манаичев пригласил всех к аплодисменту. Требовательно поворачивал во все стороны свои хлопки. Затем, пока хлопали, изучал список. Обдумывал, кого дальше выпускать. Но встал и полез вдоль ряда Новоселов. Вздергивал руку, выкрикивал, спотыкался. Пришлось выпустить. Давай, Новоселов.
С трибуны Новоселов сразу заявил, что ни одно из требований предыдущего собрания, требований жильцов общежития… администрация не выполнила! Ну-у, парень! – загудел президиум. Так загудели бы, наверное, добродушные шмели. Если бы их задели, потревожили на цветущей яблоневой ветке. Да, ни одно из требований! Ни по ремонту общежития, ни по благоустройству территории, ни по столовой. Да ни по чему!
Трибуна, сама тумба все время мешала Новоселову. Все время как-то оказывалась впереди него, вставала на пути. Он тянулся из-за нее, размахивал рукой, казалось, смещал, переставлял трибуну то вправо от себя, то влево. Пока вообще не бросил ее и не стал говорить прямо с авансцены, придвинувшись к людям, нависая над ними:
– …По-прежнему процветает блат, кумовство, если не сказать хуже! По-прежнему лезут в общежитие какие-то шустряки, к которым потом едут их смуглые постоянные братья в больших кепках! Ни одного шофера нашего не поселили за два месяца! Ни одного! Ни одного слесаря! А эти – пожалуйста! И большое подозрение, что многие уже с пропиской. Притом – с постоянной… Откуда?! Как?! Через кого это идет?!
Вопрос этот не повис даже в воздухе, нет, риторический этот вопрос заползал по залу, по рядам. Как большой холодный змей. Пролезая словно у людей по спинам, под мышками, меж голых нервных женских ног. Заставляя людей подхохатывать, передергиваться, обмирать. И завороженно ждать, когда змей этот длинный, пройдя все ряды, вымахнет, наконец, прямо в президиум: «А?! Почему?! Через кого?!»
Тамиловский поспешил себе и всему президиуму на помощь:
– Ну, вы это, Новоселов, того!., э-э… Я бы сказал, и не обоснованно, и бездоказательно. Да, бездоказательно. Мы же сейчас выдвигаем Веру Федоровну. В народные депутаты. Каково ваше отношение, Александр, к кандидатуре Веры Федоровны? Почему вы не высказываетесь по данной кандидатуре? По Вере Федоровне Силкиной? Выскажитесь, Александр! – И ждал, улыбаясь. Так ждут сальто-мортале от своего подопечного. Мол, вертанйтесь, Александр!
– Так о ком я говорил-то?.. – делано удивился Александр. И пошел со сцены, добавляя не без сарказма: – Мы вот тоже думали, что Вера Федоровна нас с ремонтом… уважит, а она всё нас никак… не уважит… Верно я говорю? – обратился к залу.
Лимитчики сперва захохотали, потом страшно захлопали. Энергия хлопков, казалось, сметет президиум. Весь, до последнего члена. Силкина, вся красная, кусала губки. Манаичев же с неподдельным недоумением смотрел в зал. Люди бесновались, как после танца-пляски стиляги какого-то, понимаешь. В пьесе, понимаешь, пятидесятых годов. Аплодисменты бешеные – а не поймешь: в осуждение танца стиляги или в одобрение, в поддержку его? Сосед, райкомовец, однако, уловил свое время, шепнул Манаичеву, тот тут же предоставил ему слово.
И – вот он. Высокий. Вальяжный. В демократичном сером костюме. Выходит. Руку кладет на трибуну привычно, просто. Как кладут руку на плечо корешу. Который всегда выведет куда надо, не подведет.
– Товарищи! Вы сами рубите сук, на котором вам сидеть! – Зубы его оказались необычайно белыми. Его улыбающийся рот казался снежной ямой! – Товарищи, неужели вы не понимаете, что в райсовете вашего района будет ваш человек. Ваш! Ведь он, ваш этот человек, может стать там… э-э… Председателем жилищной комиссии, допустим. Или, к примеру, участвовать в разработке новых положений о лимите, о лимитчиках, то есть о вас же, о вас! Не говоря уже о прописке в Москве! Не говоря уже обо всем прочем! Неужели непонятно? И всем этим будет заниматься ваш человек. Ваш! Вера Федоровна Силкина!
Лимитчики заслушались, а райкомовец подпускал и подпускал. Кто-то, точно толком не расслышав, отчаянно прокричал, будет ли Вера Федоровна заниматься пропиской лимитчиков?
Рот райкомовца отвесился очень серьезно. Этакой тяжелой белой канавой. Трибуна теперь была уже как бы громадной библией, на которую кладут честную руку:
– В первую очередь, товарищи. В первую очередь. Отложив все дела. Я знаю Веру Федоровну. Это – наш человек!
Его провожали такими же аплодисментами, как и Новоселова. Если не более бурными. Он спустился в народ, подсел с краю к Силкиной. Очень как-то прямо и высоко подсел. Опять-таки очень бело, очень широко ей улыбался сверху. Как пломбир предлагал. Силкина, маленькая, рядом с ним приниженная, вцепилась ручками в его большой кулак. Еле сдерживая слезы – тискала кулак. Аплодисменты разом накрыли их с головой.
Дело было сделано. Манаичев уже командовал голосовать. Все дружно вытянулись. Не голосовали только Кропин и Новоселов. Да за лесом рук в последнем ряду сидел, матерился полупьяный опоздавший Серов.
Потом выступала сама Силкина. Горящие красные щечки ее отрясались пудрой. Плачущий благодарный голосок ее был вдохновенен, пламенной бился горлинкой.
На другой день Кропин поехал на Хорошевку, в «Хозяйственный», все за тем же дихлофосом. Только новым теперь, очень сильным. Вернее нет средства, сказал сосед. Как прошуруешь – через полчаса лежат. Точно побитое войско. Прямо с коричневыми своими щитами. Только заметай потом в совок.
Весенние, спорые, как крестьяне, омолодились тополя. Уже середина апреля. Облачка не очень чисто смели с прохладного неба. Глаза сами стремились к солнышку. На хорошо проклюнувшемся газоне скворцы бегали, кричали. Крик их казался зримым. Походил на очень черные, трассирующие очереди. Они словно перекидывали их друг дружке… Кропин засмотрелся, остановившись…
Вдруг увидел отпечатанных на листах кандидатов в народные депутаты. На заборе какой-то базы. Уже вывешенных мрачным рядом. Все исподлобья смотрят. Как уголовники на розыск.
Кропин уже ходил вдоль ряда, прикладывал к глазу одну из линз очков. Нет, не должна еще быть здесь. Вчера ведь только собрание было. Рано еще. В другой партии, наверное, появится… И – увидел. Ее! Силкину! Портрет! С краю!.. В испуганной, но радующейся какой-то растерянности оборачивался к идущим людям. Вот она, смотрите. Висит. Улыбается, стерва. Нашел!.. Двинулся куда-то. Спотыкался, высоко задирал ноги, сразу ослепнув и оглохнув. Очками промахивался мимо кармана. Это что же выходит? Как это понимать?
Вывешенный портрет Силкиной подействовал на Кропина точно маска с хлороформом: он очнулся почему-то… в парикмахерской. Уже сидящим в кресле, уже завязанным простыней. Среди порханий и стрёкота ножниц и жарко сыплющегося одеколона…
«Как стричь?» – спросили его. «Покороче…» – неопределенно мотнул он возле головы рукой. И… снова вырубился.
Над Кропиным стали шептаться две девчонки в великих халатах. Две ученицы парикмахера. Не без трепета приступили к учебе. Ножницами они сперва выдергивали клок волос с затылка Кропина, а затем разглядывали плешину. Еще выдергивали. Еще. То одна, то другая. И опять смотрели. Потом начали запускать в волосы машинку. Электрическую. Одна, вывесив язык, запускала, а другая осторожно переносила за ней подающий электричество провод. Девчонка надавливала, выводила полосы наверх. Как бы прокосы давала. Голова постепенно превращалась в зебру. Бесчувственная – только спружинивала. Как тренировочная. Как болванная.